ИЗ ПИСЬМА Е. НЕБЕЛИЦКОЙ Б. ШТИВЕЛЬМАНУ

Он был хранителем ценностей

... Я никогда не переставала помнить о Вите. Вне зависимости от того, как были расставлены фигуры: Москва ли, САО или New York, я испытывала радость и бремя близкого знакомства с ним. В каком-то смысле, Витя никуда не ушел из нашего круга, поэтому, думая о Вите, я думаю обо всех нас.
    Еще не так давно у всех нас был план жить долго и много сделать со своей жизнью. И когда тот, в чьих способностях мы меньше всего сомневались, умирает, он оставляет нас с чувством жестокой несправедливости. Совершенной кем? Мы ищем ответ, чтобы подставив его в мистическое уравнение, где есть уже начало и конец, получить то гармоническое решение, которое было нам обещано.
    Конечно же, было! Прожив четверть жизни “за пределамк”, в здоровой комфортной стране, я, оглядываясь, ясно вижу, перед какой неразрешимой задачей поставила нас когда-то моя суровая географическая Родина.
    Понятно, что любое время предлагает своим детям идеалы, с которыми жить нельзя. Та пропасть между идеалами и реальностью, которую мы должны, взрослея, преодолеть, чтобы все-таки жить, глубина ее и преодолнмость кажутся мне характеристиками времени и мест. А вот та ловкость, с которой мы справляемся с этой работенкой, преуспев кто больше, кто — меньше, — это уже кое-что про нас.
    Набор идей, питавших нас — бедных детишек второй половины двадцатого, был боязливо замешан нашими усителями на полузадох-шемся христианстве в его вторичных проявлениях и свежегальванизированном культурном космополитизме. Звучит кошмарно, но пусть меня поправят! Только что разрешенные слова “душа” и “дух” разбудили даже самых сонных, а Витя не был из их числа. Приспособить эти идеи к бесцветному мифу советской действительности сумели немногие товарищи из нашей среды, и те, кто справились с этим полностью и окончательно, вряд ли заслуживают хорошего слова. Уж очень непросто было попасть в “первачи” ...
    Мало кто так яростно, как Витя, бился за то, чтоб вернуть изначальный блеск понятиям, “честь, доброта, милосердие”. То него дуя, то иронизируя, мы, желающие Вите добра, восклицали: “Да неужели же ты не можешь понять?” То-то и оно, что не мог он понять!..
    Стремясь найти первичный источник света, он верил в людей, из которых исходит свет, полагая, что им ведомы тайны творческой гармонической жизни. Он бережно носился со всякой козявкой (прошу прощения у козявок) в надежде, что и там есть искра Божья. А свету, между тем, в нем самом было предостаточно!
    За всеми его привязанностями и увлечениями (я говорю о мире идей и искусства) стояло страстное желание жить в сфере абсолютных величин. Например, в поэзии его сердце отдано бунтующей Цветаевой и Мандельштаму, чьи отношения с Вечностью так интимны, а связь с “державным миром” так воздушна.
    Размышления о роли ученого в мире, месте науки — в эволюции и прогрессе, и, наконец, человека — во Вселенной занимали Витю на протяжении всей его жизни. Он все время ощущал узость рамок той микрокультуры, к которой любой человек привязан фактом своего рождения, и из попыток выйти за эти рамки вырос Витин интерес к проблеме внеземных цивилизаций.
    За словами “наука”, “прогресс”, “цивилизация” для Вити стояли не безнадежно увядшие газетные ярлыки, как для подавляющего большинства моих современников, а живые полнокровные понятия. Что же, выражаясь языком романтически-метафорическим, его кровью они и напитались...
    Итак, чтобы жить, надо внести поправки туда, куда они вносятся, и забыть накрепко о тех местах, куда поправки внести нельзя.
    Витя не хотел вносить поправки, идти на компромиссы и вступать в недостойные сделки с судьбой, что делало его жизнь довольно-таки мучительной. Он не научился и забывать о хрустальных постройках Золотого (или как мы его там называем) века, что помогало ему возрождаться снова и снова.
    Он был хорошим хранителем ценностей, на которые расщедрилось наше время.

Тель-Авив